– Брат Окулка-то, – объяснил Груздев гостю, когда Тараско ушел в кухню за жареным. – А мне это все равно: чем мальчонко виноват? Потом его паром обварило на фабрике… Дома холод да голод. Ну, как его не взять?.. Щенят жалеют, а живого человека как не пожалеть?
– Доброе дело, – согласился Петр Елисеич, припоминая историю Тараска. – По-настоящему, мы должны были его пристроить, да только у нас такие порядки, что ничего не разберешь… Беда будет всем этим сиротам, престарелым и увечным.
Анфиса Егоровна примирилась с расторопным и смышленым Илюшкой, а в Тараске она не могла забыть родного брата знаменитого разбойника Окулка. Это было инстинктивное чувство, которого она не могла подавить в себе, несмотря на всю свою доброту. И мальчик был кроткий, а между тем Анфиса Егоровна чувствовала к нему какую-то кровную антипатию и даже вздрагивала, когда он неожиданно входил в комнату.
Когда ужин кончился, Анфиса Егоровна неожиданно проговорила:
– А что вы думаете, Петр Елисеич, относительно Самосадки?
– То есть как «что»? – удивился Мухин.
– Да так… У нас там теперь пустует весь дом. Обзаведенье всякое есть, только живи да радуйся… Вот бы вам туда и переехать.
– В самом деле, отличная бы штука была! – согласился Груздев с женой. – Дом отличный… Живи себе.
– Вместо караульщика? – ответил Мухин с печальною улыбкой. – Спасибо… Нужно будет подумать.
– И думать тут не о чем, – настаивал Груздев, с радостью ухватившись за счастливую мысль. – Не чужие, слава богу… Сочтемся…
– А как старушка-то Василиса Корниловна будет рада! – продолжала свою мысль Анфиса Егоровна. – На старости лет вместе бы со всеми детьми пожила. Тоже черпнула она горя в свою долю, а теперь порадуется.
– Нужно серьезно подумать, Анфиса Егоровна, – говорил Мухин. – А сегодня я в таком настроении, что как-то ничего не понимаю.
Присутствовавшие за ужином дети совсем не слушали, что говорили большие. За день они так набегались, что засыпали сидя. У Нюрочки сладко слипались глаза, и Вася должен был ее щипать, чтобы она совсем не уснула. Груздев с гордостью смотрел на своего молодца-наследника, а Анфиса Егоровна потихоньку вздыхала, вглядываясь в Нюрочку. «Славная девочка, скромная да очестливая», – думала она матерински. Спать она увела Нюрочку в свою комнату.
В доме Груздева ложились и вставали рано, как он привык жить у себя на Самосадке. Гости задержали дольше обыкновенного. Петру Елисеичу был отведен кабинет хозяина, но он почти не ложился спать, еще раз переживая всю свою жизнь. Вот налетело горе, и не с кем поделиться им… Нет ласковой женской руки, которая делает незаметным бремя жизни. Участие Груздевых и их семейная жизнь еще сильнее возбуждали в нем зарытое в землю горе. Чужое семейное счастье делало его собственное одиночество еще печальнее… Но он был не один, и это еще сильнее беспокоило его. Он теперь чувствовал то, что было недосказано тою же Анфисой Егоровной.
Петр Елисеич ложился на диван и не мог заснуть. Он как-то всегда не любил Мурмос, и вот беда налетела на него именно здесь. Но что значит он, прогнанный со службы управитель, когда дело идет, быть может, о тысячах людей? Думать о других всегда лучшее утешение в своем собственном горе, и Петр Елисеич давно испытал это всеисцеляющее средство. В вентилятор доносился к нему шум работавшей фабрики. Как он любил это заводское дело, которое должен оставить неизвестно для чего! Между тем он еще в силах и мог быть полезным. Мысли в его голове путались, а фантазия вызывала целый ряд картин из доброго старого времени. Господи, сколько было совершено в том же Мурмосе ненужных и бессмысленных жестокостей сначала фундатором заводов, а потом своими крепостными управляющими! И для чего все это делалось?.. А что даст будущее?.. Неужели будут только повторяться старые ошибки в новой форме?
Возвращаясь на другой день домой, Петр Елисеич сидел в экипаже молча: невесело было у него на душе. Нюрочка, напротив, чувствовала себя прекрасно и даже мурлыкала, как котенок, какую-то детскую песенку. Раз она без всякой видимой причины расхохоталась.
– Что с тобой, крошка? – невольно улыбнулся Петр Елисеич.
– Ах, папа… какой этот Вася смешной!.. Пильщики…
Задыхаясь от нового прилива смеха, Нюрочка рассказала анекдот, как хохол принял памятник Устюжанинову за пильщиков. Петр Елисеич тоже смеялся, поддаваясь этому наивному детскому веселью. Потом Нюрочка вдруг притихла и сделалась грустной.
– Ну, что ты молчишь, девочка? – спрашивал Петр Елисеич.
– Так.
– Это не ответ… Тебе весело было в Мурмосе?
– Очень.
– О чем же ты сейчас так задумалась?
– Так… Я думаю вот о чем, папа: если бы я была мальчиком, то…
– То не была бы девочкой, да?
– Нет, не так… Мальчик лучше девочки. Вон и Домнушка хоть и бранит Васю, а потом говорит: «Какой он молодец». Про меня никто этого не скажет, потому что я не умею ездить верхом, а Вася вчера один ездил.
– Ах ты, моя маленькая женщина! – утешал ее Петр Елисеич, прижимая белокурую головку к своему плечу. – Во-первых, нельзя всем быть мальчиками, а во-вторых… во-вторых, я тебе куплю тоже верховую лошадь.
– Живую лошадь?
– Настоящую лошадь и с седлом… Сам буду с тобой ездить.
– И серебряный пояс, как у Васи?
– Можно и пояс.
Это обещание совершенно успокоило Нюрочку, хотя в глубине ее детской души все-таки осталось какое-то неудовлетворенное, нехорошее чувство. В девочке с мучительною болью бессознательно просыпалась женщина. Вращаясь постоянно в обществе больших, Нюрочка развилась быстрее своих лет. Маленькое детское тело не поспевало за быстро работавшею детскою головкой, и в этом разладе заключался источник ее задумчивости и первых женских капризов, как было и сейчас. Петр Елисеич только тяжело вздохнул, чувствуя свою полную беспомощность: девочка вступала в тот формирующий, критический возраст, когда нужна руководящая, любящая женская рука.