– Надо доктора позвать, – предлагал Груздев, – как быть-то, ежели нельзя без него?
– Нет, ты уж не обижай меня, – просила больная.
Так дело и тянулось день за днем, а к каравану больная уже чувствовала, что она не жилец на белом свете, хотя этого и не говорила мужу, чтобы напрасно не тревожить его в самую рабочую пору. Анфису Егоровну охватило то предсмертное равнодушие, какое бывает при затянувшихся хронических болезнях. О себе самой она как-то даже и не думала, а заботилась больше всего о сыне: как-то он будет жить без нее?.. Вот и женить его не привел господь, – когда еще в настоящие-то годы войдет? Другою заботой был караван, – ведь чего будет стоить неудачный сплав, когда одной пшеницы нагружено девяносто тысяч пудов да овса тысяч тридцать? На худой конец тысяч на семьдесят в караване-то… Только под конец больной удалось уговорить мужа отправиться на пристань, а вместо себя послать в Мурмос Васю. Груздеву казалось, что жене лучше, и он отправился на Самосадку с облегченным сердцем.
Заводский караван уже отвалил, а груздевские коломенки еще стояли в прилуке, когда приехал сам хозяин.
– Как вода? – спрашивал Груздев, еще не вылезая из экипажа.
– Высоконько стоит, Самойло Евтихыч, – объяснял главный сплавщик. – С Кукарских заводов подпирают Каменку-то… Ну, да господь милостив!..
– Я сам поплыву… – решил Груздев.
Вася был отправлен сейчас же к матери в Мурмос, а Груздев занялся караваном с своею обычною энергией. Во время сплава он иногда целую неделю «ходил с теми же глазами», то есть совсем не спал, а теперь ему приходилось наверстывать пропущенное время. Нужно было повернуть дело дня в два. Нанятые для сплава рабочие роптали, ссылаясь на отваливший заводский караван. Задержка у Груздева вышла в одной коломенке, которую при спуске на воду «избочило», – надо было ее поправлять, чтобы получилась правильная осадка.
В то самое утро, когда караван должен был отвалить, с Мурмоса прискакал нарочный: это было известие о смерти Анфисы Егоровны… Груздев рассчитывал рабочих на берегу, когда обережной Матюшка подал ему небольшую записочку от Васи. Пробежав глазами несколько строк, набросанных второпях карандашом, Груздев что-то хотел сказать, но только махнул рукой и зашатался на месте, точно его кто ударил.
– Лошадей, – хрипло сказал он Матюшке, чувствуя, как все у него темнеет в глазах.
Так караван и отвалил без хозяина, а Груздев полетел в Мурмос. Сидя в экипаже, он рыдал, как ребенок… Черт с ним и с караваном!.. Целую жизнь прожили вместе душа в душу, а тут не привел бог и глаза закрыть. И как все это вдруг… Где у него ум-то был?
По дороге Груздев завернул в Крутяш, чтобы поделиться своим горем с Петром Елисеичем. Мухин уже знал все и только что собрался ехать в Мурмос вместе с Нюрочкой.
– Поедем вместе со мной, – упрашивал Груздев со слезами на глазах. – Ничего я не понимаю: темно в глазах…
– Как же я с Нюрочкой буду? – думал вслух Петр Елисеич. – Троим в твоем экипаже тесно… Дома оставить ее одну… гм…
– Скорее, скорее! – торопил Груздев.
Петра Елисеича поразило неприятно то, что Нюрочка с видимым удовольствием согласилась остаться у Парасковьи Ивановны, – девочка, видимо, начинала чуждаться его, что отозвалось в его душе больною ноткой. Дорога в Мурмос шла через Пеньковку, поэтому Нюрочку довезли в том же экипаже до избушки Ефима Андреича, и она сама потянула за веревочку у ворот, а потом быстро скрылась в распахнувшейся калитке.
Всю дорогу до Мурмоса Груздев страшно неистовствовал и совсем не слушал утешений своего старого друга, повторявшего обычные для такого случая фразы.
– А может быть, она не умерла? – повторял Груздев, ожидая подтверждения этой мысли. – Ведь бывают глубокие обмороки… Я читал в газете про одну девушку, которая четырнадцать дней лежала мертвая и потом очнулась.
Когда Мухин начинал соглашаться относительно обморока, Груздев спорил, что все это пустяки и что смешно утешать его, как маленького ребенка.
– Как несправедливо устроена вся наша жизнь, Петр Елисеич! – сетовал Груздев, несколько успокоившись. – Живешь-живешь, хлопочешь, все чего-то ждешь, а тут трах – и нет ничего… Который-нибудь должен раньше умереть: или муж, или жена, а для чего, спрашивается, столько лет прожили вместе?
– Как же ты рассуждаешь так? – удивлялся Мухин. – Ведь ты человек религиозный…
– Какая наша религия: какая-нибудь старуха почитает да ладаном покурит – вот и все. Ведь как не хотела Анфиса Егоровна переезжать в Мурмос, чуяло сердце, что помрет, а я точно ослеп и на своем поставил.
В доме Груздева уже хозяйничали мастерица Таисья и смиренный заболотский инок Кирилл. По покойнице попеременно читали лучшие скитские головщицы: Капитолина с Анбаша и Аглаида из Заболотья. Из уважения к хозяину заводское начальство делало вид, что ничего не видит и не слышит, а то скитниц давно выпроводили бы. Исправник Иван Семеныч тоже махнул рукой: «Пусть их читают, ангел мой».
В самый день похорон, – хоронили покойницу ночью, чтобы не производить соблазна, – прискакал с Самосадки нарочный с известием, что груздевский караван разбился. Это грозило полным разорением, а между тем Груздев отнесся к этому несчастию совершенно спокойно, точно дело шло о десятке рублей.
– Деньги – дело наживное, – с грустью ответил он на немой вопрос Петра Елисеича. – На наш век хватит… Для кого мне копить-то их теперь? Вместе с Анфисой Егоровной наживали, а теперь мне все равно…
Мужики, привозившие перед рождеством хлеб, рассказывали на базаре, что знают переселившихся в «орду» ключевлян и даже видели их перед отъездом. Дальше шли разноречивые показания: один говорил, что переселенцы живут ничего, привыкли, а другой – что им плохо приходится и что поговаривают об обратном переселении. Этот слух встревожил родных, и бабы заголосили на все лады про «проклятущую орду». Но потом все стихло, и стали ждать повестки: легкое место сказать, два года с лишним как уехали и точно в воду канули, – должна быть повестка.