– Оттак! – ворчит старый Коваль, посасывая свою люльку. – За чубы их, пранцеватых, да батогом.
– Этово-тово, в волости драть, – подтверждал Тит.
Макар в кабаке совсем не показывался и дома бывал мало. Он живмя жил в лесу. Но служба была только предлогом, и старый Тит давно приметил, что с Макаром творится что-то неладное. Крепкий человек Макар, не будет рассказывать, о чем думает. А задумывался он совсем заметно. Приедет домой и сидит в избе, как гость. Прежде с кержаками любил пировать, а теперь отстал. Разве когда Мосей с Самосадки завернет, да и то редко. Тит, конечно, знал про историю с Аграфеной Гущиной и страшно испугался, когда она вернулась из скитов. Объявила ему об этом сноха Татьяна, перепугавшаяся насмерть.
– Опять он будет, Макар-то, со свету меня сживать, – жаловалась она. – Только успела вздохнуть, а эта змея из скитов и выползла. Приворожила она его чем ни на есть… Люты на привороты все кержанки!
Тит только качал головой. Татьяна теперь была в доме большухой и всем заправляла. Помаленьку и Тит привык к этому и даже слушался Татьяны, когда речь шла о хозяйстве. Прежней забитой бабы точно не бывало. Со страхом ждала Татьяна момента, когда Макар узнает, что Аграфена опять поселилась в Kepжацком конце. Когда Макар вернулся из лесу, она сама первая сказала ему это. Макар не пошевелился, а только сдвинул сердито брови.
– Тебе-то какая печаль до Аграфены? – ответил он после короткого раздумья. – Где хочет, там и живет.
Наутро Макар опять уехал в лес и не показывался домой целый месяц. Татьяна вздохнула свободнее. Да и Аграфена проживала совсем тайно в избушке мастерицы Таисьи вместе с своим сынишкой Глебом. Ее редко кто видел, и то больше из своих же кержаков, как жигаль Мосей или старик Основа.
Наступила страда, но и она не принесла старикам обычного рабочего счастья. Виной всему был покос Никитича, на котором доменный мастер страдовал вместе с племянником Тишкой и дочерью Оленкой. Недавние ребята успели сделаться большими и помогали Никитичу в настоящую силу. Оленка щеголяла в кумачном сарафане, и ее голос не умолкал с утра до ночи, – такая уж голосистая девка издалась. Пашка Горбатый, страдовавший с отцом, потихоньку каждый вечер удирал к Тишке и вместе с ним веселился на кержацкую руку.
– Эге, твой хлопец по-кержацки виворачивае! – говорил старый Коваль свату Титу. – Слухай, як вон песни играе с Никитичем.
Старый Тит поникал головой и ничего не отвечал, – он чувствовал себя бессильным.
Покос старого Коваля одним боком сошелся совсем близко с покосом Никитича, так что, когда Федорка косила здесь траву, то могла видеть все, что делается у кержаков, и втайне завидовала их веселью. Она иногда останавливалась и подолгу слушала кержацкие песни, нагонявшие на нее непонятную тоску. По вечерам, сидя у огонька перед своим балаганом, она тоже заводила свою хохлацкую песню, но никто ее не поддерживал, и песня замирала в бессилии собственного одиночества. Иногда только подтянет старый Коваль охрипшим голосом, и только всего. Так было с неделю, а потом на Федоркин голос стала откликаться песня с покоса Никитича. Это чувствовала одна Федорка, – запоет она, и там запоет мужской голос. Если она вечером молчит, мужской голос сам начинал заунывную проголосную песню.
– Лютой кержачонок песни играть, – задумчиво говорил старый Коваль своей старухе Ганне. – Бачь, як заливается.
Ганна только тяжело вздыхала. Федорка была совсем большая, и осенью сваты решили сыграть свадьбу. Ни Пашка, ни Федорка этого, конечно, не знали, и сердце Ганны обливалось кровью. Лучше бы отдать Федорку за своего хохла: по-небогатому-то лучше прожить, чем выходить на большую семью, где своих три снохи. Да и какое теперь горбатовское богатство? С другой стороны, Ганна стала примечать, что кержачонок Тишка стал как будто бродить около их покоса: то скажет, что лошадь ищет, то с другим каким задельем прикинется. Раз Ганна накрыла его на месте преступления: Тишка с уздой в руках стоял около Федорки и о чем-то разговаривал. Ганна налетела на него кошкой и чуть не вцепилась прямо в глаза.
– Геть, щидрик! – ругалась она, размахивая руками. – Не туда пришел… А свою лошадь поищи в Кержацком конце.
Тишка только посмотрел на нее, ничего не ответил и пошел к себе на покос, размахивая уздой. Ганна набросилась тогда на Федорку и даже потеребила ее за косу, чтобы не заводила шашней с кержачатами. В пылу гнева она пригрозила ей свадьбой с Пашкой Горбатым и сказала, что осенью в заморозки окрутят их. Так решили старики и так должно быть. Федорка не проронила ни слова, а только побелела, так что Ганне стало ее жаль, и старуха горько заплакала.
Однажды, проснувшись ночью, Ганна окликнула Федорку, но она ей не ответила. В балагане, где старуха спала с снохой и с дочерью, было темно. Ужас охватил Ганну при одной мысли, что Федорка могла куда-нибудь уйти. Она обшарила место, где та спала, – пусто, оползла весь балаган – пусто, вылезла из балагана – нет Федорки. У потухшего огня, завернувшись в чекмени, спали оба Коваля, а Федорки не было. Пахучая летняя ночь скрыла все. Месяц еще не родился, со стороны Култыма надвигался густой туман, где-то в болоте резко скрипел коростель. В первую минуту у Ганны подкосились ноги от ужаса, а потом она инстинктивно побежала по направлению к покосу Никитича. Ноги сами несли ее с невероятною для ее старости быстротой. Оставалось всего несколько шагов до избушки Никитича, и уже брехнула спавшая у огонька собака, как Ганна остановилась. Зачем она идет к кержаку? Только славу худую пустит про Федорку, а делу не подсобит. Да если Федорка и убежала к Тишке, так не в балагане же они у Никитича, а, наверное, шляются где-нибудь в лесу. Ганна повернула назад и пошла домой расслабленною походкой, точно пьяная. Горе было так велико, что она даже не могла плакать. Мысли кружились в голове, как спугнутая стая птиц.