– На два магазина расторговался наш солдат, – смеялись старые базарные сидельцы. – Что хочешь – того просишь.
К весне солдат купил место у самого базара и начал строиться, а в лавчонку посадил Домнушку, которая в первое время не знала, куда ей девать глаза. И совестно ей было, и мужа она боялась. Эта выставка у всех на виду для нее была настоящею казнью, особенно по праздникам, когда на базар набирался народ со всех трех концов, и чуткое ухо Домнушки ловило смешки и шутки над ее старыми грехами. Особенно доставалось ей от отчаянной заводской поденщицы Марьки.
– У, толсторылая! – ругали Домнушку бабы. – Раньше-то в машинной торговала, а теперь на базар выехала.
Ничего хуже солдат не мог придумать, если бы желал извести жену. Каждое утро Домнушка отправлялась на базар, как на пытку. И бабы ее донимали, и сидельцы, и бывшие дружки, как Спирька Гущин. На Домнушку нападало какое-то отчаяние, то тупое отчаяние, когда человек наслаждается собственными муками. «Хоть бы помереть», – часто думала несчастная, изнывая смертною тоской. А солдат точно ничего не замечает и похаживает по базару гоголем. Он больше всего любил подсесть к кому-нибудь за прилавок и играть в шашки, а то возьмет у Илюшки Рачителя гармонику и наигрывает без конца. Домнушка стала примечать, что груздевские приказчики незаметно подчиняются Артему, а он наговаривает им свои мудреные слова. Все говорит, а сам смеется. Как засмеется Артем, так у Домнушки и упадет бабье сердце, и чувствует, что вся она точно чужая и что все она сделает по-солдатову, только поведет он пальцем.
Из знакомых у Домнушки оставалась одна Дунька Рачителиха, к которой ей приходилось завертывать все реже. И некогда бабьим делом, да и Рачителиха стала нос задирать перед другими бабами. Благодаря пьянству Груздева она теперь хозяйничала в кабаке по-своему и, как знала Домнушка, загребала хозяйскую выручку. Да и змееныш Илюшка охулки на руку не клал и тоже тащил из своей лавки жареным и вареным. Только еще молод был Илюшка и не знал, как быть с наворованным. До поры до времени он припрятывал товар у матери, а у себя оставлял только деньги.
– В двои руки с матерью-то Илюшка грабит Груздева, – кричал на весь базар Полуэхт Самоварник. – В острог бы их обоих!
Рачителиха относилась к Домнушке свысока и, кроме того, недолюбливала ее за подходы Артема к Илюшке. Недаром льнет проклятущий солдат к парню, такому научит, что и не расхлебаешь после. Ничего спроста не сделает Артем… Чтобы обидеть Домнушку, Рачителиха несколько раз спрашивала ее:
– А скажи, бабонька, много тогда брательники добра вывезли, когда ездили скиты зорить и старца Кирилла зарезали?
– Ничего я не знаю, Дунюшка… Не моего это ума дело. Про солдата не поручусь – темный человек, – а Макар не из таковских, чтобы душу загубить.
– Сказывай… Вместе с солдатом, поди, скитское-то добро прятала.
– И ничего я не знаю, Дунюшка.
– Дом теперь на убитые денежки ставите, – язвила Рачителиха. – С чего это распыхался-то так твой солдат? От ниток да от пряников расторговался… Уж не морочили бы лучше добрых людей, пряменько сказать.
– Мало ли, Дунюшка, и про тебя разного болтают, – корила Домнушка в свою очередь. – Всего не переслушаешь.
Сначала эти разговоры об убийстве старца очень волновали Домнушку, а потом она как-то привыкла к ним и сама начала подозревать, что дело нечисто и что от Артема все станется. Но как ни кричали об этом почти открыто, при старом Тите никто не решался ни слова пикнуть. Старик, конечно, кое-что слышал стороной, но относился к разговорам совершенно безучастно, точно дело шло о чужих людях. Артем теперь ухаживал за отцом и даже вел бесконечные разговоры на тему о своей земле. Не веривший ни одному слову вертоватого солдата старик на время как будто отмякал и оживлялся.
– Погоди, родитель, будет и на нашей улице праздник, – уверял Артем. – Вот торговлишку мало-мало обмыслил, а там избушку поставлю, штобы тебя не стеснять… Ну, ты и живи, где хошь: хоть в передней избе с Макаром, хоть в задней с Фролом, а то и ко мне милости просим. Найдем и тебе уголок потеплее. Нам-то с Домной двоим не на пасынков копить. Так я говорю, родитель?
– Спасибо на добром слове, Артем… Родителев и закон велит воспитывать, этово-тово. Закон такой обозначен… Вон ноне молодятник-то как балуется: совсем стариков не слушает. В кабаке у Рачителихи с сватом Ковалем сидим на той неделе, а туда кержачонок Тишка с моим Пашкой и пришли да прямо полштофа водки и спрашивают… Материно молоко на губах не обсохло, а они в кабак. Ну, я на Пашку, за волосья его, а он на меня же, на родителя… А Тишка его подущает. Страм, этово-тово, хоть в кабак не ходи. Прежде-то этого не было… Кержачата балуются, а за ними и наши мочегане тянут.
– Ужо надо Пашку постращать, – грозился Артем для успокоения отца. – Распоследнее это дело… Отодрать его, подлеца, первым делом!
– Поучил я его малым делом тогда дома, а он как расстервенится, этово-тово… То-то змееныш!
– А мы его в волости отдерем, ежели што… Не моги перечить родителю, и конец тому делу.
– Страм, этово-тово, ежели в волости…
Единственным утешением для Тита было сходить к свату Ковалю и поболтать с ним, а от свата пройти к Рачителихе.
– Ну, што кажешь, сват Тит? – спрашивал каждый раз Коваль.
– А ничего…
– Дуже скверно, сват… Пранцеватые хлопцы роблят з нами лихо. Оттак!
Придут сваты в кабак, выпьют горилки, сядут куда-нибудь в уголок да так и сидят молча, точно пришибленные. И в кабаке все новый народ пошел, и все больше молодые, кержачата да хохлы, а с ними и туляки, которые посмелее.