– Бог тебя простит, бог благословит! – машинально повторяла Таисья, провожая детвору.
Когда ребята ушли, заболотский инок спустился, не торопясь, с полатей, остановился посредине избы, посмотрел на Таисью и, покрутив головой, захохотал.
– Чему обрадовался-то прежде времени? – оборвала его мастерица.
– Глупость ваша бабья, вот что!.. И туда и сюда хвостом вертите, а тут вам сейчас и окончание: «Ой, смертынька, ой, руки на себя наложу!» Слабость-то своя уж очень вам сладка… Заперла на замок девушку?
– Замолол!.. Не твоего это ума дело!..
– И то не моего, – согласился инок, застегивая свое полукафтанье. – Вот што, Таисья, зажился я у тебя, а люди, чего доброго, еще сплетни сплетут… Нездоровится мне што-то, а то хоть сейчас бы со двора долой. Один грех с вами…
Таисья отлично понимала это иноческое смирение. Она скрылась за занавеской, где-то порылась, где-то стукнула таинственною дверкой и вышла с бутылкой в руках. Сунув ее как-то прямо в физиономию иноку, она коротко сказала:
– На, жри, ненасытная утроба!
– А закуска будет, святая душа? – еще смиреннее спрашивал Кирилл. – Капустки бы али редечки с конопляным маслом… Ох, горе душам нашим!
Опять Таисья исчезла, опять послышалась таинственная возня, а в результате перед иноком появилась тарелка с свежепросольною капустой.
– Согрешила я, грешная, с вами, с Заболотскими иноками! – ворчала Таисья. – Одного вина не напасешься на вас.
Старец Кирилл зевнул, разгладил усы, выпил первую рюмку и благочестиво вздохнул. Уплетая капусту, он терпеливо выслушивал укоризны и наговоры Таисьи, пока ей не надоело ругаться, а потом деловым тоном проговорил:
– Видно, твоей Аграфене не миновать нашего Заболотья… Ничего, я увезу по первопутку-то, а у Енафы примет исправу. А ежели што касаемо, напримерно, ребенка, так старицы управятся с ним в лучшем виде.
– Я сама повезу… Давно не видалась со скитскими-то, пожалуй, и соскучилась, а оно уж за попутьем, – совершенно спокойно, таким же деловым тоном ответила Таисья. – Убивается больно девка-то, так оземь головой и бьется.
– Знамо дело, убивается, хошь до кого доведись. Только напрасно она, – девичий стыд до порога… Неможется мне что-то, Таисьюшка, кровь во мне остановилась. Вот што, святая душа, больше водки у тебя нет? Ну, не надо, не надо…
Таисью так и рвало побежать к Гущиным, но ей не хотелось выдавать себя перед проклятым Кириллом, и она нарочно медлила. От выпитой водки широкое лицо инока раскраснелось, узенькие глазки покрылись маслом и на губах появилась блуждающая улыбка.
– Ты в самом-то деле уходил бы куда ни на есть, Кирило, – заметила Таисья, стараясь сдержать накипевшую в ней ярость. – Мое дело женское, мало ли што скажут…
– Больше того не скажут, што было! – отрезал Кирилл и даже стукнул кулаком по столу. – Што больно гонишь? Видно, забыла про прежнее-то?.. Не лучше Аграфены-то была!
Этим словом инок ударил точно ножом, и Таисья даже застонала. Ухватив второпях старую шубенку на беличьем меху, она выбежала из избы. У ней даже захватило дух от подступивших к горлу слез. Опомнилась она уже на улице, где ее прохватило холодком. На скорую руку вытерла она свои непрошенные слезы кулаком, опнулась около своих ворот и еще раз всплакнула. Снег так и валил мягкими хлопьями. В избе Никитича, стоявшей напротив, уже горел огонь. Славная была изба у Никитича, да только стояла она как нетопленая печь, – не было хозяйки. Еще раз вытерев слезы, Таисья быстро перешла на другой порядок и, как тень, исчезла в темноте быстрого зимнего вечера. Она плохо сознавала, что делает и что должна сделать, но вместе с тем отлично знала, что должна все устроить, и устроить сейчас же. В ней билась практическая бабья сметка. У ворот Пимки Соболева стояла чья-то заседланная лошадь. Таисья по скорости наткнулась на нее и только плюнула: нехороший знак… До Гущиных оставалось перебежать один кривой узенький переулок, уползавший под гору к пруду. Вот и высокий конек гущинского двора. Брательники жили вместе. Во всем Кержацком конце у них был лучший двор, лучшие лошади и вообще все хозяйство. Богато жили, одним словом, и в выписку втроем теперь зарабатывали рублей сорок. Жить бы да радоваться Аграфене из-за брательников, а она вон что придумала… Новые тесовые ворота действительно были вымазаны дегтем, и Таисья «ужахнулась» еще раз. Она постучалась в окошко и помолитвовалась. В избе огня не было и «аминь отдали» не скоро.
– Это я… я… – повторяла Таисья, когда в волоковом оконце показалась испуганная бабья голова.
– Ах ты, наша матушка!..
Где-то быстро затопали босые бабьи ноги, отодвинулся деревянный засов, затворявший ворота, и Таисья вошла в темный двор.
– Матушка ты наша… – жалобно шептал в темноте женский голос.
– Это ты, Парасковья? – тоже шепотом спросила Таисья. – Аграфена у меня.
– Ох, матушка… пропали мы все… всякого ума решились. Вот-вот брательники воротятся… смертынька наша… И огня засветить не смеем, так в потемках и сидим.
Мужики были на работе, и бабы окружили Таисью в темноте, как испуганные овцы. У Гущиных мастерицу всегда принимали, как дорогую гостью, и не знали, куда ее усадить, и чем потчевать, и как получше приветить. Куда бы эти бабы делись, если бы не Таисья: у каждой свое горе и каждая бежала к Таисье, чуть что случится. Если мастерица и не поможет избыть беду, так хоть поплачет вместе… У Парасковьи муж Спирька очень уж баловался с бабами: раньше путался с Марькой, а теперь ее бросил и перекинулся к приказчичьей стряпке Домнушке; вторая сноха ссорилась с Аграфеной и все подбивала мужа на выдел; третья сноха замаялась с ребятами, а меньшак-брательник начал зашибать водкой. Пятистенная изба гущинского двора холодными сенями делилась на две половины: в передней жил Спирька с женой и сестрой Аграфеной, а в задней середняк с меньшаком. Была еще подсарайная, где жил третий брательник.