– Только вот што, старички, – говорил Деян Поперешный, – бабам ни гугу!.. Примутся стрекотать, как сороки, и все дело испортят. Подымут рев, забегают, как оглашенные.
– А ну их, жинок, к нечистому! – подтвердил старый Коваль и даже благочестиво отплюнулся.
– Конешно, не бабьего это ума дело, – авторитетно подтвердил Тит, державший своих баб в качестве бессловесной скотины. – Надо обмозговать дело.
Долго толковали старички на эту тему, и только упорно «мовчал» один старый Коваль, хотя он первый и выговорил роковое слово. Он принадлежал к числу немногих стариков хохлов, которые помнили еще свою Украину. Когда Коваля-парубка погнали в Сибирь, он решил про себя «побегти у речку» и, вероятно, утопился бы, если бы не «карые очи» Ганны. Теперь уж поздно было думать об Украине, где все «ридненькое» давно «вмерло», а «втикать до орды» на старости лет стоило угона в Сибирь. В старом хохле боролось двойное чувство.
– Что же ты, сват, этово-тово, молчишь? – спрашивал Тит, когда старики разошлись и они остались вдвоем с глазу на глаз. – Сказал слово и молчишь.
– Щось таке, сват?.. Мовчу так мовчу… Вот о жинках ты сказал, а жинки наперед нас свой хлеб продумали.
– Н-но-о?
– Да я ж тоби говорю… Моя Ганна на стену лезе, як коза, що белены поела. Так и другие бабы… Э, плевать! А то я мовчу, сват, как мы с тобой будем: посватались, а може жених с невестой и разъедутся. Так-то…
– Как разъедутся, этово-тово?
– А так же… Може, я уеду в орду, а ты зостанешься, бо туляки ваши хитрые.
– Вместе поедем, сват… Я избу поставлю, а ты, этово-тово, другую избу рядом. Я Федьку отделю, а Макар пусть в большаках остается. Замотался он в лесообъездчиках-то…
– Добре, сват!..
– А на место Федьки женатым сыном будет Пашка, этово-тово…
– Такочки, сват!..
– А все-таки бабам не надо ничего говорить, сват. Пусть болтают себе, а мы ничего не знаем… Поболтают и бросят.
– Не можно, сват… Жинка завсегда хитрее. Да… А я слухал, как приказчичья Домна с Рачителихой в кабаке о своем хлебе толковали. Оттак!
– Это хохлы баб распустили и парней также, а наши тулянки не посмеют. Дурни вы, хохлы, вот что, коли такую волю бабам даете!..
– Сват, не зачипляй!
Сваты даже легонько повздорили и разошлись недовольные друг другом. Особенно недоволен был Тит: тоже послал бог свата, у которого семь пятниц на неделе. Да и бабы хороши! Те же хохлы наболтали, а теперь валят на баб. Во всяком случае, дело выходит скверное: еще не начали, а уж разговор пошел по всему заводу.
Бабы-мочеганки действительно заговорили о своем хлебе раньше мужиков, и бабьи языки работали с особенным усердием. О переговорах стариков на покосе бабы тоже знали, что еще сильнее конфузило таких упрямых людей, как Тит Горбатый. Конечно, впереди всех оказались старухи тулянки, как Палагея, жена Деяна Фекла, жена Филиппа Чеботарева высокая Дарья. К тулянкам подбились и хохлушки, как Ганна Ковалиха, Горпина Канусик и др. Тулянки не очень-то жаловали ленивых хохлушек, да уж дело такое, что разбирать не приходилось, кто и чего стоит. И старух тулянок и старух хохлушек связывали теперь общие воспоминания: ведь их вместе пригнали на Ключевской завод и вместе они приживались здесь. Сколько горя было принято от одних кержаков, особенно в первое время. Проклятые обушники, бывало, ковша не дадут воды зачерпнуть: испоганят, слышь, мочегане… Деянова жена Фекла показывала всем иголку, которую еще из Расеи вынесла с собой, – сорок лет служила иголка-то.
– Все свое будет, некупленное, – повторяли скопидомки-тулянки. – А хлебушко будет, так какого еще рожна надо! Сказывают, в этой самой орде аржаного хлеба и в заведенье нет, а все пшеничный едят.
– Скотину, слышь, рожью-то кормят, бабоньки! Божий дар, а они его скотине травят… Урождай у них страшенные.
– Теперь снохи одними ситцами разорят, – жаловалась старая Палагея. – И на сарафан ситца подай, и на подзоры к станушке подай, и на рубаху подай – одно разорение… А в хрестьянах во все свое одевайся: лен свой, шерсть своя. У баб, у хрестьянок, новин со сто набирается: и тебе холст, и тебе пестрядина, и сукно домашнее, и чулки, и варежки, и овчины.
– Уж это што и говорить, – поддакивали старухи, – испотачились наши сношеньки. Пряменько сказать, вконец истварились! А по хрестьянам-то баба всему голова, без бабы мужику ни взад, ни вперед: оба к одной земле привязаны. Так-то…
– И мужики из хрестьян лучше наших заводских.
– А чтобы девки которые гулящие были по хрестьянам – ни-ни!..
Эта исконная тяга великорусского племени к своей земле сказалась в старых крестьянках с какою-то болезненною силой. Самые древние старушки поднялись на дыбы при одной вести о крестьянстве и своем хлебе. Сорока лет заводского житья точно не бывало. Старухи, по возможности, таились от снох и даже от родных дочерей, а молодые бабы шушукались между собой. Сказывалась какая-то скрытая рознь, пока еще не определенная никаким словом. Одни девки, как беспастушная скотина, ничего знать не хотели и только ждали вечера, чтобы горланить песни да с парнями зубы скалить.
– Сбесились наши старухи, – судачили между собой снохи из большесемейных туляцких домов. – Туда же, беззубые, своего хлеба захотели!.. Теперь житья от них нет, а там поедом съедят!
Молодые бабы-хохлушки слушали эти жалобы равнодушно, потому что в Хохлацком конце женатые сыновья жили почти все в отделе от стариков, за немногими исключениями, как семья Ковалей. Богатых семей в Хохлацком конце не было, но не было и такого утеснения снох и вообще баб, как у туляков. Тулянки, попадавшие замуж за хохла, сейчас же нагуливали тело. Замечательно было то, что как хохлушки, так и тулянки одевались совсем по-заводски, как кержанки: в подбористые сарафаны, в ситцевые рубашки, в юбки с ситцевым подзором, а щеголихи по праздникам разряжались даже в ситцевые кофты. Ни плахт, ни запасок, ни панёв – ничего не осталось, кроме как у старух, донашивавших старое. Молодые бабы-мочеганки во всем подражали щеголихам-кержанкам. То же было и с языком и с песнями… Молодые все говорили «по-кержацки», а старинные хохлацкие и туляцкие песни пелись только на свадьбах.