– Я ничего не знаю, – повторял Петр Елисеич, размахивая платком.
Егор встряхнул своими по-кержацки подстриженными волосами и неожиданно проговорил:
– А как же Мосей сказывал, што везде уж воля прошла?.. А у вас, говорит, управители да приказчики всё скроют. Так прямо и говорит Мосей-то, тоже ведь он родной наш брат, одна кровь.
– Да где он теперь, Мосей-то?
– У нас в Самосадке гостит… Вторую неделю околачивается и все рассказывает, потому грамотный человек.
– Отчего же ты мне прямо не сказал, что у вас Мосей смутьянит? – накинулся Петр Елисеич и даже покраснел. – Толкуешь-толкуешь тут, а о главном молчишь… Удивительные, право, люди: все с подходцем нужно сделать, выведать, перехитрить. И совершенно напрасно… Что вам говорил Мосей про волю?
– Все говорил… Как по крестьянам она прошла: молебны служили, попы по церквам манифест читали. Потом по городам воля разошлась и на заводах, окромя наших… Мосей-то говорит, што большая может выйти ошибка, ежели время упустить. Спрячут, говорит, приказчики вашу волю – и конец тому делу.
– Он врет, а вы слушаете!.. Как же можно верить всякому вздору?.. Мосей, может, спьяна болтал?
– Это точно, родимый мой… Есть грех: зашибает. Ну, а пристанские за него, значит, за брата Мосея, и всё водкой его накачивают.
– Ты и скажи своим пристанским, что волю никто не спрячет и в свое время объявят, как и в других местах. Вот приедет главный управляющий Лука Назарыч, приедет исправник и объявят… В Мурмосе уж все было и у нас будет, а брат Мосей врет, чтобы его больше водкой поили. Волю объявят, а как и что будет – никто сейчас не знает. Приказчикам обманывать народ тоже не из чего: сами крепостные.
– Оно, конечно, родимый мой… И матушка говорит то же самое.
– А зачем Мосея слушаете?
– Да уж так… Большое сумление на всех, – ну и слушают всякого. Главная причина, темные мы люди, народ все от пня…
– Матушка здорова? – спрашивал Петр Елисеич, чтобы переменить неприятный для него разговор.
– Ничего, слава богу… Ногами все скудается, да поясницу к ненастью ломит. И то оказать: старо уж место. Наказывала больно кланяться тебе… Говорит: хоть он и табашник и бритоус, а все-таки кланяйся. Моя, говорит, кровь, обо всех матерьнее сердце болит.
– Кланяйся и ты старухе… Как-нибудь заеду, давно не бывал у вас, на Самосадке-то… Дядья как поживают?
– Всё по-старому, родимый мой… По лесу больше промышляют, – по родителям, значит, пошли.
Скрипнувшая дверь заставила обоих оглянуться. На пороге стояла Нюрочка, такая свеженькая и чистенькая, как вылетевшая из гнезда птичка.
– Папа, там запасчик пришел к тебе.
– Ну, пусть подождет, Нюрочка. А вот иди-ка сюда… Это твой дядя, Егор Елисеич. Поцелуй его.
Девочка сделала несколько шагов вперед и остановилась в нерешительности. Егор не шевелился с места и угрюмо смотрел то на заплетенные в две косы русые волосы девочки, то на выставлявшиеся из-под платья белые оборочки кальсон.
– Подходи, не бойся, – подталкивал ее осторожно в спину отец, стараясь подвести к Егору. – Это мой брат, а твой дядя. Поцелуй его.
Егор поднялся с места и, глядя в угол, сердито проговорил:
– А зачем по-бабьи волосы девке плетут? Тоже и штаны не подходящее дело… Матушка наказывала, потому как слухи и до нас пали, что полумужичьем девку обряжаете. Не порядок это, родимый мой…
– Ах, какие вы, право: вам-то какая печаль? Ведь Нюрочка никому не мешает… Вы по-своему живете, мы – по-своему. Нюрочка, поцелуй дядю.
Суровый тон, каким говорил дядя, заставил девочку ухватиться за полу отцовского сюртука и спрятаться. Плотно сжав губы, она отрицательно покачивала своею русою головкой.
– Я дело говорю, – не унимался Егор. – Тоже вот в куфне сидел даве… Какой севодни у нас день-от, а стряпка говядину по горшкам сует… Семка тоже говядину сечкой рубит… Это как?..
Петр Елисеич покраснел и замахал своим платком, но в самый критический момент в кабинет вбежала запыхавшаяся Катря и объявила:
– Паны едуть с Мурмоса… На двух повозках с колокольцами. Уж Туляцкий конец проехалы и по мосту едуть.
– Хорошо, хорошо… – забормотал Петр Елисеич. – Ты, Егор, теперь ступай домой, после договорим… Кланяйся матери: приеду скоро. Катря, скажи Семке, чтобы отворял ворота, да готово ли все в сарайной?
– Усё готово, – ответила Катря, пропуская как-то боком вылезавшего из кабинета Егора. – И постели настланы, и паутину Тишка везде выскреб. Усё готово…
Дорога из Мурмосского завода проходила широкою улицей по всему Туляцкому концу, спускалась на поемный луг, где разлилась бойкая горная речонка Култым, и круто поднималась в гору прямо к господскому дому, который лицом выдвинулся к фабрике. Всю эту дорогу отлично было видно только из сарайной, где в критических случаях и устраивался сторожевой пункт. Караулили гостей или казачок Тишка, или Катря.
– С фалетуром зажаривают!.. – кричал из сарайной Тишка, счастливый, что первый «узорил» гостей. – Вон как заухивает… Казаки на вершных гонят!
Мирно дремавший господский дом пришел в страшное движение, точно неожиданно налетела буря. Уханье форейтора и звон колокольчиков приутихли – это поднимались в гору. Вся дворня знала, что с «фалетуром» гонял с завода на завод один Лука Назарыч, главный управляющий, гроза всего заводского населения. Антип распахнул ворота и ждал без шапки у вереи; Семка в глубине двора торопливо прятал бочку с водой. На крыльце показался Петр Елисеич и тревожно прислушивался к каждому звуку: вот ярко дрогнул дорожный колокольчик, завыл форейтор, и два тяжелых экипажа с грохотом вкатились во двор, а за ними, вытянувшись в седлах, как гончие, на мохноногих и горбоносых киргизах, влетели четыре оренбургских казака.