«Три пьяницы» вообще чувствовали себя прекрасно, что бесило Рачителиху, несколько раз выглядывавшую из дверей своей каморки в кабак. За стойкой управлялся один Илюшка, потому что днем в кабаке народу было немного, а набивались к вечеру. Рачителиха успевала в это время управиться около печи, прибрать ребятишек и вообще повернуть все свое бабье дело, чтобы вечером уже самой выйти за стойку.
– Илюшка, ты смотри за отцом-то, – наставляла она детище. – Куды-нибудь отвернешься, а он как раз полштоф и стащит…
Илюшка упорно отмалчивался, что еще больше злило Рачителиху. С парнишкой что-то сделалось: то молчит, то так зверем на нее и смотрит. Раньше Рачителиха спускала сыну разные грубые выходки, а теперь, обозленная радовавшимися пьяницами, она не вытерпела.
– Ты чего молчишь, как пень? – накинулась она на Илюшку. – Кому говорят-то?.. Недавно оглох, так не можешь ответить матери-то?
Илюшка продолжал молчать; он стоял спиной к окну и равнодушно смотрел в сторону, точно мать говорила стене. Это уже окончательно взбесило Рачителиху. Она выскочила за стойку и ударила Илюшку по щеке. Мальчик весь побелел от бешенства и, глядя на мать своими большими темными глазами, обругал ее нехорошим мужицким словом.
– Ах ты, змееныш!..
Рачителиха вся затряслась от бешенства и бросилась на сына, как смертельно раненная медведица. Она сбила его с ног и таскала по полу за волосы, а Илюшка в это время на весь кабак выкрикивал все, что слышал от Пашки Горбатого про Окулка.
– Будь же ты от меня проклят, змееныш! – заголосила Рачителиха, с ужасом отступая от своей взбунтовавшейся плоти и крови. – Не тебе, змеенышу, родную мать судить…
Остервенившийся Илюшка больно укусил ей палец, но она не чувствовала боли, а только слышала проклятое слово, которым обругал ее Илюшка. Пьяный Рачитель громко хохотал над этою дикою сценой и кричал сыну:
– Валяй ее, Илюшка!..
Опомнившись от потасовки и поощренный отцом, Илюшка опять обругал мать, но не успел он докончить ругани, как чья-то могучая рука протянулась через стойку, схватила его и подняла за волосы.
– Давай веревку, Дуня… – хрипло говорил Морок, выхвативший Илюшку из-за стойки, как годовалого щенка. – Я его поучу, как с матерью разговаривать.
Рачителиха бросилась в свою каморку, схватила опояску и сама принялась крутить Илюшке руки за спину. Озверевший мальчишка принялся отчаянно защищаться, ругал мать и одною рукой успел выхватить из бороды Морока целый клок волос. Связанный по рукам и ногам, он хрипел от злости.
– Ну, и зверь! – удивлялся Морок, показывая Рачителихе укушенный палец.
В этот момент подкатил к кабаку, заливаясь колокольчиками, экипаж Груздева. Войдя в кабак, Самойло Евтихыч нашел Илюшку еще связанным. Рачителиха так растерялась, что не успела утащить связанного хоть за стойку.
– Кто это тебя так стреножил, мальчуга? – весело спрашивал Груздев, узнавший Илюшку.
Это участие растрогало Рачителиху, и она залилась слезами. Груздев ее любил, как разбитную шинкарку, у которой дело горело в руках, – ключевской кабак давал самую большую выручку. Расспросив, в чем дело, он только строго покачал головой.
– Ну, дело дрянь, Илюшка, – строго проговорил Груздев. – Надо будет тебя и в сам-деле поучить, а матери где же с тобой справиться?.. Вот что скажу я тебе, Дуня: отдай ты его мне, Илюшку, а я из него шелкового сделаю. У меня, брат, разговоры короткие.
– Самойло Евтихыч, будь отцом родным! – причитала Рачителиха, бросаясь в ноги благодетелю. – Бога за тебя буду молить, ежели возьмешь его.
– Встань, Дуня… – ласково говорил Груздев, поднимая ревевшую неладом бабу. – Золотые у тебя руки, кабы вон не твой-то сахар…
Груздев мотнул головой на Рачителя и поморщился.
– Ну, давай счеты.
К особенностям Груздева принадлежала феноменальная память. На трех заводах он почти каждого знал в лицо и мог назвать по имени и отчеству, а в своих десяти кабаках вел счеты на память, без всяких книг. Так было и теперь. Присел к стойке, взял счеты в руки и пошел пощелкивать, а Рачителиха тоже на память отсчитывалась за две недели своей торговли. Разница вышла в двух полуштофах.
– Это уж мне в жалованье накинь, Самойло Евтихыч, – печально проговорила Рачителиха. – Моя неустойка.
– Рачитель выпил? – коротко спросил Груздев и, поморщившись, скостил два украденных Рачителем полуштофа. – Ну, смотри, чтобы вперед у меня этого не было… не люблю.
– И то рук не покладаючи бьюсь, Самойло Евтихыч, а где же углядеть; тоже какое ни на есть хозяйство, за робятами должна углядеть, а замениться некем.
– Знаю, знаю, Дунюшка… Не разорваться тебе в сам-то деле!.. Руки-то твои золотые жалею… Ну, собирай Илюшку, я его сейчас же и увезу с собой на Самосадку.
Все время расчета Илюшка лежал связанный посреди кабака, как мертвый. Когда Груздев сделал знак, Морок бросился его развязывать, от усердия к благодетелю у него даже руки дрожали, и узлы он развязывал зубами. Груздев, конечно, отлично знал единственного заводского вора и с улыбкой смотрел на его широчайшую спину. Развязанный Илюшка бросился было стремглав в открытую дверь кабака, но здесь попал прямо в лапы к обережному Матюшке Гущину.
– Подержи его малым делом, Матюшка, – приказывал Груздев.
Сборы Илюшки были окончены в пять минут: две новых рубахи, новые сапоги и суконное пальтишко были связаны в один узел и засунуты в повозку Груздева под козла. Рачителиха, заливаясь слезами, остановилась в дверях кабака.
– Перестань, Дуня, – ласково уговаривал ее Груздев и потрепал по плечу. – Наши самосадские старухи говорят так: «Маленькие детки матери спать не дают, а большие вырастут – сам не уснешь». Ну, прощай пока, горюшка.