Эта угроза заставила подняться черноволосую головку с заспанными красивыми глазами. Груздев вынул ребенка из экипажа, как перышко, и на руках понес в сарайную. Топанье лошадиных ног и усталое позвякиванье колокольчиков заставило выглянуть из кухни Домнушку и кучера Семку.
– Эку рань принесло гостей!.. – ворчала Домнушка, зевая и крестя рот.
– Ехал бы на заимку к Основе, требушина этакая! – ругался Семка, соображая, что нужно идти принимать лошадей.
– Нет, Самойло Евтихыч славный… – сонно проговорила Домнушка и, встряхнувшись, как курица, принялась за свою работу: квашня поспела, надо печку топить, потом коров отпустить в пасево, а там пора «хлеб творить», «мягки катать» и к завтраку какую-нибудь постряпеньку Луке Назарычу налаживать.
Разбитная была бабенка, увертливая, как говорил Антип, и успевала управляться одна со всем хозяйством. Горничная Катря спала в комнате барышни и благодаря этому являлась в кухню часам к семи, когда и самовар готов, и печка дотапливается, и скатанные хлебы «доходят» в деревянных чашках на полках. Теперь Домнушка ругнула сонулю-хохлушку и принялась за работу одна.
Появление Груздева в сарайной разбудило первым исправника, который крепко обругал раннего гостя, перевернулся на другой бок, попытался было заснуть, но сон был «переломлен», и ничего не оставалось, как подняться и еще раз обругать долгоспинника.
– Куда торопишься ни свет ни заря? – обрушился на Груздева старик, охая от застарелых ревматизмов. – Не беспокойся: твое и без того не уйдет.
– Кто рано встает, тому бог подает, Иван Семеныч, – отшучивался Груздев, укладывая спавшего на руках мальчика на полу в уголку, где кучер разложил дорожные подушки. – Можно один-то день и не поспать: не много таких дней насчитаешь. А я, между прочим, Домнушке наказал самоварчик наставить… Вот оно сон-то как рукой и снимет. А это кто там спит? А, конторская крыса Овсянников… Чего-то с дороги поясницу разломило, Иван Семеныч!
– Самосадские старухи вылечат…
– И то кровь давно не отворял. Это ты верно!
Домнушка знала свычаи Груздева хорошо, и самовар скоро появился в сарайной. Туда же Домнушка уже сама притащила на сковороде только что испеченную в масле пшеничную лепешку, как любил Самойло Евтихыч: один бочок подрумянен, а другой совсем пухлый.
– Так-то вот, ваше благородие! – говорил Груздев, разливая чай по стаканам. – Приходится, видно, по-новому жить…
– Тебе-то большая печаль: новые деньги загребать…
– Ну, это еще старуха надвое сказала, Иван Семеныч. В глупой копейке толку мало, а умная любит, чтобы ее умненько и брали… Ну что, как Лука-то Назарыч?
– Как ночь темная…
– Так, так… Ндравный старик, характерный, а тут вдруг: всякий сам себе главный управляющий. У Луки-то Назарыча и со служащими короткий был разговор: «В гору!» Да… Вон как он Мухина-то прежде донимал… На моих памятях дело было, как он с блендочкой в гору по стремянке лазил, даром что в Париже выучился. Трудно, пожалуй, будет старичку, то есть Луке Назарычу. По Расее-то давно воля прошла, Иван Семеныч, а у нас запозднилась немножко. Большое сумление для простого народу от этого было. Как уж они, то есть мужики, все знают – удивительно. Газет не читают, посторонних людей не видят, а все им доподлинно известно. Затянули волю на Мурмосе: апрель месяц на дворе.
– Куда торопиться-то? Не такое дело… Торопятся, душа моя, только блох ловить. Да и не от нас это самое дело зависит…
– Ну, да уж сколько ни ждали, а все-таки дождались.
Эти разговоры разбудили Овсянникова. Он встал недовольный и сердитый и, не умывшись, подсел к самовару.
– Скоро семь часов… Ух, как время-то катится! – удивлялся Груздев, вытаскивая из жилетного кармана массивные золотые часы.
– Да вон и поп в церковь побрел, – заметил исправник, заглядывая в окно. – И денек славный выдался, солнышко так и жарит.
Овсянников молча и сосредоточенно пил один стакан чая за другим, вытирал свое зеленое лицо платком и как-то исподлобья упорно смотрел на хозяйничавшего Груздева.
– Что ты на меня уставился, как бык? – заметил тот, начиная чувствовать себя неловко.
– Да так… Денег, говорят, у тебя очень много, Самойло Евтихыч, так вот и любопытно поглядеть на богатого человека.
– Завидно, что ли?.. Ведь не считали вы деньги-то у меня в кармане…
– А вот, душа моя, Самойло-то Евтихыч с волей распыхается у нас, – заговорил исправник и даже развел руками. – Тогда его и рукой не достанешь.
– По осени гусей считают, Иван Семеныч, – скромничал Груздев, очень польщенный таким вниманием. – Наше такое дело: сегодня богат, все есть, а завтра в трубу вылетел.
Прибежавший Тишка шепотом объявил, что Лука Назарыч проснулся и требует к себе Овсянникова. Последний не допил блюдечка, торопливо застегнул на ходу сюртук и разбитою походкой, как опоенная лошадь, пошел за казачком.
– Глиста!.. – проговорил Груздев вслед Овсянникову. – Таким бы людям и на свет лучше не родиться. Наверное, лежал и подслушивал, что мы тут калякали с тобой, Иван Семеныч, потом в уши Луке Назарычу и надует.
Груздев пожалел про себя, что не во-время развязал язык с исправником, но уж ничего не поделаешь. Сказанное слово не воробей: вылетит – не поймаешь.
Ровно в девять часов на церкви загудел большой колокол, и народ толпами повалил на площадь. Из Туляцкого и Хохлацкого концов, как муравьи, ползли мужики, а за ними пестрели бабьи платки и сарафаны. Всевозможная детвора скоро облепила всю церковную ограду, паперть и даже церковные липы. Церковь была маленькая и не могла вместить столько народа. А колокол гудел, разливая в воздухе мерную, торжественную волну. Народ столпился везде. На базаре стояли в своих жупанах и кожухах хохлы, у поповского порядка – туляки; бабы пестрою волнующеюся кучей ждали у церковной ограды. Старухи хохлушки в больших сапогах и выставлявшихся из-под жупанов длинных белых рубахах, с длинными черемуховыми палками в руках, переходили площадь разбитою, усталою походкой, не обращая внимания ни на кого. Худые и тонкие, с загоревшею, сморщенною кожей шеи, как у жареного гуся, замотанные тяжелыми платками головы и сгорбленные, натруженные спины этих старух представляли резкий контраст с плотными и белыми тулянками, носившими свои понитки в накидку. Великорусский тип особенно сказывался на стариках: важный и степенный народ, с такими открытыми лицами и белыми патриархальными бородами.